Каких только антиутопий мы не видели! И в книгах, и в кино, и в компьютерных играх. Но у Олдоса Хаксли, который в этом году должен был бы отметить столетний юбилей, в этом ряду особое место.
Все исследователи, так или иначе, сходятся во мнении, что антиутопии – это вторичный по отношению к утопиям жанр. Это подтверждает и внутренняя форма самого термина, и история его возникновения и бытования (как известно, слово «антиутопист» было впервые употреблено именно как антоним для «утописта» (это сделал английский философ и экономист Джон Стюарт Милль в 1868 г.), а понятие «антиутопия» ввели Гленн Негли и Макс Патрик в составленной ими антологии утопий. Впрочем, мало кто из перечисленных лиц понимал, почему антиутопии возникли и зачем они нужны.
В качестве основных причин чаще всего рассматривают разочарование в возможностях реализации утопий, как это произошло с Дж. Оруэллом («1984») и Е. И. Замятиным («Мы»), или, наоборот, страх перед их конкретным воплощением (в связи с этим часто цитируют слова Н. А. Бердяева: «Утопии выглядят гораздо более осуществимыми, чем в это верили прежде. И ныне перед нами стоит вопрос, терзающий нас совсем иначе: как избежать их окончательного осуществления?»).
Но антиутопии никогда не были прямым отрицанием утопий. Наоборот, антиутопии подчеркнуто пользовались всеми теми же топосами и приемами, известными со времен «Государства» Платона и «Города Солнца» Кампанеллы: наличие жесткой иерархической общественной системы и обслуживающих ее механизмов социального дисциплинирования сомнению не подвергалось. Антиутопия лишь ставила идеальность этой системы под вопрос, показывая читателю изнанку утопического конструирования – цену, которую приходится платить за построение идеала.
А следом за этим был сделан еще один небольшой, но принципиально важный шаг: антиутопия отчетливо указала на общий недостаток любых идеализированных моделей общества и государства – возможность их переконвертации в прямую противоположность: из рая на земле в воплощенный кошмар.
Такого рода преобразование, при желании, можно осуществить с любым утопическим проектом. Киберпанковские варианты антиутопий, например, Ф.К. Дика, представляют собой простую перерасстановку акцентов в бинарии «человек-техника», созданной технократическими утопиями Ф. Бэкона, И. Донелли, Э. Беллами и др. Обоснование дотошной регламентации всех сфер человеческой жизни (включая половую), необходимо сопровождаемой актами принуждения, характерно и для Платона, и для Кампанеллы, и для целой плеяды социалистических утопистов, несмотря на стремление сделать всех людей «свободными» и «счастливыми» (на эту особенность утопий – «принуждение к счастью» – указывает и Ф.М. Достоевский в романе «Бесы», иронизируя над утрированной формулой Шигалева «абсолютная свобода предполагает абсолютный деспотизм»).
Собственно, любая антиутопия показывает, что какой бы благой ни была цель, реальная жизнь не укладывается в прокрустово ложе идеализированных конструкций. А потому жить в мире, где есть доля непрогнозируемого хаоса, намного лучше, чем в любом «дивном новом мире».
Таким образом, утопия и антиутопия связаны между собой, скорее, диалектически: в утверждении идеальной модели общественного и политического устройства уже содержится момент ее отрицания, который антиутопия просто педалирует.
Именно это заметил и блестяще развил О. Хаксли в романе «О дивный новый мир». Если абстрагироваться от имеющегося у современного читателя опыта знакомства с такого рода произведениями, слегка отодвинуть в сторону собственные социально-политические, религиозные и идеологические предрассудки и внимательно посмотреть не на то, что автор пишет, а на то, как он пишет, обнаружится, что О. Хаксли постоянно пользуется таким известным античным литературным приемом, как ирония. Как известно, ирония предполагает внутренний протест против ситуации, которая уже признана наличествующей. И это создает куда большее ощущение ужаса, чем можно добиться простой негацией: ведь если вы иронизируете над адом на земле, вы уже приняли его и согласились с ним.