Мой Высоцкий

С Высоцким меня познакомил мой пятилетний детсадовский друг. Никто не выговаривал так раскатисто букву «р», как Димка. Входя в дверь, он чуть исподлобья обводил взглядом группу, находил в ней меня и, неторопливо подойдя, говорил: «Здоррррово! Как жизнь?» И, чуть оттопырив нижнюю губу, дул на челку. Челка послушно взмахивала вверх и падала волной на высокий лоб.

В тот день Димка первым не подошел. Был мрачен и ни на кого не смотрел. Даже исподлобья. Нарушая обычай, я подошла сама: «Ты чего?» «Как чего?! Сегодня сказали – Высоцкий умеррр». «Почему умер?» «Не почему, а от чего. От ррррразрыва серрррдца». Эти слова меня потрясли. Я до вечера ходила под впечатлением, пока наконец не донесла их до пришедшей забирать меня мамы. Мама подтвердила: «Да, умер».

В нашем доме все мое детство Высоцкого было много. Колонки множили силу его голоса настолько, насколько позволяли соседи. Я слушала почти все его песни – и военные, и про любовь, и про жизнь. Не слушала только блатные. Не отзывались они во мне.

Уже будучи школьницей, оказавшись на Ваганьковском кладбище, долго стояла у памятника Высоцкому. Весь в цветах, он вызывал горькое чувство – спеленутый поэт застыл в последнем, неудавшемся рывке, пытаясь освободиться.

Эта попытка освободиться, прорваться, продраться сквозь жизнь, быт, время, тоску, запреты, отношения, бессмысленность, зависимость, тленность мной ощущается, как главное в его творчестве.

И даже песни о неизбежном конце, которых у Высоцкого немало, звучат больше силой, чем обреченностью.

Всю жизнь он искал выход – творчеству, любви, энергии, мыслям… И вот этот путь к выходу – не сама открытая дверь и то, что за ней, а вот этот вот поиск, вот это движение, вот эта возможность выхода – мне кажется, и есть то, что сделало его творчество всенародным. В шестидесятых-семидесятых в летние дни из каждого открытого окна неслись его песни.

Он пел о разном. Спектр тем и сюжетов на редкость широк. Но под каждой песней можно поставить печать «Прожито». Он не воевал, не сидел, не летал и еще многое не… А все равно – прожито.

Тогда, еще в школе, я и не задавалась вопросом – откуда в нем эта разность? А позже задалась, наткнувшись на фотографию, где он с Мариной Влади, Джессикой Лэнг и Милошем Форманом в Лос-Анджелесе.  И что-то щелкнуло в сознании – где наша советская действительность с ее московскими подворотнями, и где этот лос-анджелевский балкон с шезлонгами, под которым весь город как на ладони?

Благодаря любимой и ярко любящей жене-француженке он объездил почти весь мир – редчайшая редкость для советского гражданина 60-70-х. И, надо думать, что многое в этом мире, таком непохожем на СССР, его поразило. Но, как ни странно, не так уж много этого мирового плещется в его творчестве. Все больше своего, русского. Тяжелого, раненого, больного, трудно осмысляемого, иногда высмеиваемого, но родного – принимаемого, воспеваемого и остро любимого.

В нем все это помещается – от Большого Каретного через Париж до Лос-Анджелеса и от блатного до философского. Выплескивается наружу, заполняет пространство страны, пересекает границы. Но, разливаясь, не становится мельче или слабее. В последние годы в текстах песен все больше вопросов – из глубины ввысь. Что потом? Что за выходом? Что за смертью? Иногда это дерзкое вопрошание. А иногда смиренное «Может, кто-то когда-то поставит свечу».

Ну, это-то мы для него можем сделать, не так ли?

Статьи по теме: