«Кость, брошенная собаке, не есть милосердие; милосердие - это кость, поделенная с собакой, когда ты голоден не меньше ее».
Она медленно и прерывисто бежала по улице, всматриваясь в прохожих, останавливая на них внимательный, чуть затуманенный взгляд. Было еще рано. Май был прохладный. Многие люди были одеты в теплые пиджаки и легкие пальто поверх разноцветной одежды. Дома дышали прозрачными умытыми окнами, и редкие глуби садились на внешние карнизы. Раньше их кормили, оставляя крошки и зерна на железных подоконниках, но теперь люди почти перестали подкармливать птиц.
Город спешил, устав от ложной и повторяющейся спешки, но ее негде было переждать. Ненавязчивые светильники лиц горели тем светом, что забывался даже при соприкосновении с ним. Его нельзя было ни вспомнить, ни взять за руку, почувствовать тепло. Не проходило и минуты, чтобы глаза не пытались подняться на выдвигающиеся навстречу лавки чужой любви, но они ритмично выставляли напоказ лишь движущиеся островки тканей и макияжей. Взгляды были спрятаны и неотчетливы, либо слишком заняты собой.
Ее янтарные глаза выхватили из густой толпы одну единственную руку: где-то далеко впереди, она взмахивала при ходьбе и чуть терлась о теплый воздух, замедляя жесты. Напряглись и застыли мускулы. Она остановилась, собирая в себе силы, чтобы догнать эту руку…
Шумно выдохнув, почувствовала, что не может идти дальше. Изменило сердце. Заболело все внутри. Отяжелели цвета кофе с молоком лапы; окровавленные, стертые подушечки, давно переставшие чувствовать боль.
Солнце, остановившееся в ее глазах, вопросительно изогнулось огненной дугой и больно кольнуло в зрачок. Какой-то мальчик, распахнув руки, пускал в нее солнечные зайчики. Сосредоточенно и незлобно выхватывая из зеркала только самые жаркие полоски света. Она отвела невидящий взгляд и забыла от усталости, почему она сидит посреди бульвара, заполненного незнакомыми людьми. Почему в разгар дня она не бежит, вновь и вновь отчаянно выискивая звук любимого голоса. Не вынюхивает запах тонких вишневых губ, когда-то хохочущих и шепчущих этим голосом. Целующих холодный нос и длинные уши без конца: утром… вечером. Она забыла, как в грохоте хлопушек, обезумивших ее, кинулась бежать, не разбирая дороги. Не слыша зова, до охрипа окликавшего ее по имени:
- Динка! Динка! Динка…
Расколотая близким страхом опасности, она не поняла, что он напомнил ей побои и голод у первых хозяев. Их жестокость, не имевшую сострадания. Только тогда она поняла, что попала слишком далеко. Нет знакомого магазина с запахом хлеба, железных прутьев забора по дороге к скверу. Ничего похожего. Первым пришел ужас. Его сменила тоска.
Она забыла и взмахивающую руку, стесненную толпой. Глаза блуждали под распухшими веками от острых лучевых иголок, впивающихся в голодную дневность мозга.
Она неуверенно переступила передними лапами с одной на другую и шумно вздохнула долгим вздохом. Что-то послышалось?… Она шевельнула распоротым ухом, носящим в себе огромный сгусток боли. Ухо горело и ныло, но уже несколько дней она не чувствовала почти ничего. Послышалось…
- Динка!…
Ушедшее сознание дернулось откуда-то снизу и ударило между сердцем и горлом. В нос опрокинулся родной запах. Внезапно ослепшими глазами она пыталась нащупать ту, которой принадлежал этот запах. Жажда. Сильнейшая жажда – почувствовать на шее руки, обнимающие всю ее жизнь – только десятью пальцами – непереносимо опустошила и без того пустое тело.
Жило только одно сознание. Ее тормошили, обнимали, прижимали уже эти руки, а она все ждала их прикосновения и ничего не чувствовала парализованными мышцами.
Я помню девушку с потемневшими глазами и задыхающегося в агонии, изможденного, словно бездомного дога. Помню, как девушка льнула к крутому лбу собаки, разглаживая шерстяные морщинки на ее голове. Терла грудь между передними лапами, ребра, там, где должно быть сердце.
Помню, собака эта села, поднимая в воздух лапы как в мороз, когда между подушечек забивается снег, и они сильно замерзают, причиняя боль. Она была близко напротив меня и было интересно проверить на ней новую выдумку. Зажечь яркими лучами маленькое зеркальце, взятое у мамы из сумочки. Дотронуться ими до всего, что видел вокруг, до янтарных зрачков большой собаки. Помню, как сидела она, уворачивая голову, не чувствуя редких рук прохожих, касающихся, чуть гладя ее голову с одной стороны. С другой – ее большое ухо было похоже на бурый камень. Что-то раненое было в повороте ее шеи. Откуда там взялась эта девушка, слетевшая с шага на колени за секунду до того, как подогнулись лапы у этой датчанки?
С тех пор прошло много майских дней. И хотя были зимы, осени – я почему-то долго помнил и запоминал только май… И часто, словно озноб пробегал в разгаре жаркого дня: лето мне холодила прохлада того утра, а зимой жгли огненные солнечные зайчики.