Поминки

Сергей ехал в деревню. Не был там уже наверно лет семь. Дед приболел и поехать не смог, а было необходимо: оформлял пенсию и нужны стали какие-то справки из сельского совета. Владимир Петрович, дедов брат, сумел все подготовить. Нужно было только забрать.

Поездку подгадали к девятому мая. Старики: Владимир Петрович, которого Сергей, как и отец, называл дядей Вовой, и его жена Ольга Поликарповна, тетя Оля, – давно поджидали родственника и по телефону попросили племянника уговорить Сергея остаться ночевать. Отец велел уважить родню. Сергей долго препирался, но согласился.

Дорога была прекрасная, мотор новой отцовской машины ровно рокотал, из динамиков лилась музыка, в открытое окно врывался теплый, свежий и влажный ветерок. Сергею было хорошо. «Нельзя мужчине без машины, – думал он, – Вот закончу институт, и надо как-то покупать свою».

У дороги мелькали черные поля, зеленеющие колки, попадались, все какие-то одинаковые, деревни, казалось, и люди тут должны жить такие же одинаково-серые, неинтересные. Сергей обогнал несколько развалюх, все «Москвичи» да «копейки». Было весело, и он посигналил какому-то дедуле, с прищуром глядевшему на дорогу сквозь стекло дряхлого «москвиченка».

Когда Сергей подъезжал к дому, дядя Вова поджидал у ворот. Постаревший, сидел он на лавочке в клетчатом с наградами пиджаке и серой кепке.

– Ну, здорово, Сережа. Заматерел. В отца весь! – заговорил, пожимая ему руку, Владимир Петрович. – Как дедушко-то, там, в городе-то? Подвезешь меня на митинг, как раз вовремя подъехал. Всех ветеранов лично пригласили, а я тебя приглашаю.

– Ну, садись, дядя Вова, – Сергей открыл перед стариком дверку.

– Хороша машинка-то, – дядя Вова в восхищении ощупывал панель. – Долго, поди, батюшко копил?

– Не знаю, он мне не докладывает. – Сергей запустил двигатель и, нетерпеливо переключая передачи, резко выскочил на поднятую асфальтовую дорогу.

– Коммерческа тайна, видно, – засмеялся дядя Вова.

– Да правда, не знаю… – Сергей все больше раздражался: неужели весь день это слушать? Как бы не нагрубить.

Митинг начался с опозданием на десять минут. В полупустом сельском клубе четырех ветеранов поздравляли глава сельской администрации и, страшно волнуясь, все двенадцать старшеклассников местной школы. Самодеятельный ансамбль пенсионерок в пошитых когда-то концертных сарафанах исполнил песни военных лет. Ветераны получили в подарок по клетчатой рубахе и открытке, чем остались очень довольны. Потом школьники и ветераны возложили венки к пирамидке памятника погибшим односельчанам, красневшей подновленными фамилиями.

Гремели и блестели на солнце награды. Ветераны, стесняясь редко надеваемых парадных пиджаков, бодрились и напускали торжественный вид. Школьники шли серьезно и степенно. А когда объявили минуту молчания, наступила вдруг тишина. Селяне действительно молчали. Пожилые и дети, мужчины и женщины. Даже суетливые воробьи.

Сергей невольно отметил: в городе все не так. Бритые братки, ожидающие своих подружек, где-нибудь на задах пытаются перекричать друг друга, улаживая дела по мобильнику, беспечные школьники продолжают свой «крутой» треп, а несчастные учителя громко шепчут угрозы в попытках их урезонить. Тут, в деревне, все было всерьез.

Закончили митинг приглашением ветеранов в сельсовет, где готовилось общее застолье. Владимир Петрович отказался. Сослался на нездоровье. Обнялся со всеми, прощаясь. Вскоре они с Сергеем уже сидели за приготовленным Ольгой Поликарповной столом.

– Давай отведай, чего Бог послал, – подбодрил гостя Владимир Петрович.

А посланы были и домашние соленья, и деревенский подовый хлеб, и сдоба, и холодец, и настоящий квас. И еще что-то, чего Сергей и не пробовал никогда.

– Прости уж, Сережа, чем богаты, – стала извиняться за отсутствие магазинного Ольга Поликарповна.

– Ну что вы! – успокоил ее Сергей. – Стол у вас прекрасный, а таких огурцов, наверно, больше нигде и нет.

Ольгу Поликарповну ответ, похоже, только расстроил. Она смутилась и нарочито отвернулась к печке, спеша переложить что-то с одного угла шестка на другой. А Владимир Петрович, усевшись поудобнее, начал вспоминать.

– В сорок восьмом, помню, как мужики, кто еще дослуживал, воротились да огляделись: оказалось, меньше половины нас осталось. А чтобы целыми пришли – так, пожалуй, только я да Алексей, да еще Генко-писарь. А остальные – кто с каким изъяном. Бабы-то и таким радешеньки: хоть живой! Молодухи, которы замуж перед войной вышли да вдовушками остались с ребятишками, здорово убивались. Которы замуж больше и не выходили. Есть и такие, что похоронки и не получили, так и прожили, до старости ждали. А мужики кто еще сколько протянул...

Схоронили сколько… Не помнишь. Человек, поди, семьдесят. Ерофей считал, записывал, в школу унес тетрадку-то. Там, наверно, лежит. Спрошу после праздника. Семьдесят, а каждый по-своему прожил.

Гаврило вон где только не был. Призвали их четверых враз: Гаврилу, Гераска, Мишку да Николая. Учили на Урале, в Чебаркуле. Бабы – матери да жонки (Николай-то с Герасимом женаты были) – к ним на свиданку ездили. Не пускают, а все равно как-то проберутся. Домашнего чего-нибудь передадут да теплое, к зиме дело-то было.

Потом всех увезли кого куда. Так Гаврило с Мишкой попал. Все, говорит, рядом старались быть. В первом же бою в траншее почти что рядышком были. Только Мишку танком перемололо, а Гаврило живой остался. Хотел, говорит, как потише стало, Мишкины документы прибрать. Где там! Каша одна.

Штыком Гаврилу в рукопашной кололи, в колене у него осколок сидел до самой смерти, в восемьдесят седьмом с ним в землю и ушел. А бок-то весь осколком развороченный! И хребет на бок был. Смотреть страшно. Победу в госпитале встретил, без памяти, заражение пошло. Доктор-женщина отваживалась с ним чуть не год. Выжил, да вон сколь еще прожил, хоть и без трех ребер, а ничего, крепкий был. Умер, считай, что в строю. На покосе, стоял на зароде. Где же Гаврило пустит кого на зарод? Сам все. Хозяин. Да неудачно как-то шагнул, покачнулся. Тут в аккурат стогометом копну подавали, ну его и стукнуло по головушке. Улетел, высоконько было. Кинулись, а дедушко-то уж неживой. А так Гаврило, может, нынче бы праздновал. Вот оно как бывает. А он, считай, до Кенигсберга дошел… Да ты ешь, Сережа, что сидишь? С утра, поди, без завтрака, знаю вас, городских. Рысаки...

– Спасибо, дядя Вова, тетя Оля, все очень вкусно, не могу, не лезет уже.

– Да что уж ты. Пусть парень ест, сколько хочет, – Ольга Поликарповна все же чувствовала неловкость.

– Забыл я много, Сережа. Но и помню еще кое-что. Вот Петро, которого схоронили нынче (помнишь, Оля), – первый парень был. Гармонист. Девки-то сохли! За косы таскали друг дружку, пуще парней дрались, бывало, еле растащат! Нам дивно, мы еще молоденьки были. Завидно, – усмехнулся хозяин. – В танкисты попал Петро, как тракториста взяли. И на KB, и на «тридцатьчетверке» повоевал. Все вспоминал: «KB-то чо – корова, вот “тридцатьчетверочка” – машина».

Еще, сказывал, в разведку на трофейном бронетранспортере гоняли. Лейтенантик молоденький, еще моложе Петра, с картой сидит: «Туда правь, туда...» Уверенно так показывает. А потом заметался. Все, не поймут, куда заехали. Отматькали его, а что толку. Надо как-то обратно, а он с картой вовсе окружался. Смотрят, деревня. Заехали, а в ней немцы. Наделали им шуму, постреляли, подавили да дальше. К своим стараются, а они по ним долбят – часть-то, видишь, другая. Едва отнекались. Лейтенантика под трибунал. Петро говорил, в штрафбат определили, искупать вину. Задачу-то не выполнили. Они тогда на него шибко злые были. А потом, говорит, жалко стало, парнишко совсем еще. Ему бы через огород, к девкам дорожки прокладывать, а он по карте в тыл врага. Просмотрел что-то, всяко бывает с человеком, а с командиром всяко, видно, быть не должно…

Или вот Миней. В сорок четвертом пришел, контуженый. Я тогда еще не мобилизован был. Его учетчиком поставили, на легкую работу. Ездит, бабью работу считает. Волком выл, бывало: «Чоже вы, бабы, делаете? Откуда сила-то в вас такая?» А сам уж иссыхал весь. Схватит мешок или навильник, а поднять не может. Бросит, уйдет с глаз куда-нибудь, заревет. Маня-то ему двоих ребятишек успела родить, возила все его по больницам да госпиталям, да, видно, шибко жамкнуло мужика, в сорок девятом году схоронили.

– Ты помнишь Минея-то? – обратился к жене дядя Вова.

– Как не помнить, справедливый был. Спорил за нас с начальством: «Куда вы их девчошек? Некому больше никак уж?» Бывало, и отвоюет. Берег нас, шибко понятливый был человек, – отозвалась Ольга Поликарповна.

– А вот еще Николай с Васильком да Иван. Всех мобилизовали в одно время, и судьба одинакова: пропали без вести. Сколько лежат так-то, то ли схоронены, то ли под кустом, кто посчитал? – Дядя Вова перечислял, загибая пальцы. – Один под Ржевом, другой где-то в Ленинградской области, а третий и вовсе в Германии. В шестьдесят девятом или уж в семидесятом году их фамилии на памятнике написали. Так парторга-то в район вызывали. Приехал, бледнехонек, велел Алешке-художнику закрасить, тогда при клубе художник состоял. Мы, ветераны, жалобу чуть не все подписали. Возили в район, говорят: «Вдруг предатели?» А какие они предатели? Самые отчаянные головушки были. Идут по деревне, мы за ними, никого не боимся, впереди прятаются, кричат: «Колька!» или там: «Васька идет!» Умирать будут такие, а своих не продадут. Нет, не дали написать, и не поминали нигде. В прошлом году только дописали, вместе с ребятишками – «чеченцами», никто ничто уж не сказал.

– А ты что опять приуныл? – дядя Вова вновь сурово глянул на гостя.

– Слушаю я, – тихонько ответил Сергей.

– Ну, послушай, послушай. Никто уж сейчас лучше-то моёго, наверно, не расскажет… Так ведь нашли Николая-то, – продолжил Владимир Петрович. – В братской могиле там, под Ржевом, и был. Письмо на сельсовет пришло оттудова. Да только родни не осталось уж в деревне. Шура, жена его, так одна Витьку и выкормила, да и умерла, не дождалась весточки. А Витька, тот сейчас на Севере где-то и знать не знает. Написать хотели – адреса ни у кого нету.

Или вот еше Самойло. В плену был. И что ты думаешь: там выжил, его тут еще в лагерь определили. За всю жизнь ни разу на митинг не приходил. Выпивали с ним, бывало. Так он молчит, а потом заревет: «Не виноватый я, браточки, контуженного меня прибрали. Не знаю, как живой вот остался. А сколько наших робят-то загублено. Падёт, а немцы поднимать не дают, гонят и гонят...» И заходится мужик. А мы уж знали, схватим его. А его так и трясет, еле отойдет. Спать положим где-нибудь, до утра проспит, ходит потом молчком. Да он всегда тихонькой был, так и умер, сам себя виноватым считал. А этот все его поддевал, писарчук-то – Генко: «Я ить фронтовик…» Да и Бог с ним, с Генком, с покойной головушкой, тоже уж живого нету… Тебе сколькой пошел? – спросил вдруг Владимир Петрович.

– Двадцать осенью будет.

– Чо уж двадцатый? – оживилась молчавшая до того Ольга Поликарповна. – Последний-то раз вон, – как петушок молоденький, когда уж поет по-петушиному, а голос – цыплячий…

– Мы еще моложе тебя были, когда призвали-то нас, – прервал рассуждения жены дядя Вова, – уж в сорок пятом. Так и нашему брату досталось. Всю войну, считай, в колхозе работали, да еще на лесозаготовки забирали, вместе с трудармейцами. Насмотрелся я тогда на них. Говорили: «Вон враги народа идут…» Строем их водили, кто в чем, еле бредут. Смотрим, а нам жалко, таки же ребятишки, мужики. Худые все. Тут же заключенные, в телогрейках, в валенках которы. И мы тут же, из разных деревень: бабы, девки да мы, которых еще на фронт рано призывать.

Как призвали, тоже поначалу учили. Потом повезли кого куда. Серега – тезка твой – в Западную Украину угадал, до сорок седьмого года бандеров ловил, нагляделся всякого тоже. Не лучше же немцев, а где и похуже будут. Нынче они, говорят, опять башки-то заподнимали. Не всех Серега выкурил. А эти, слышал, чухонцы-то, что творят? Собрали деньги да памятник эсэсовцам, возле Новгорода вроде, поставили. Нашлись добры люди – взорвали… Так власть-то почто не видит? Или она вовсе уж без зубов? А то вон Петька-племянник говорит: «Их же и посадят, взорвали которые». Не, уж так и есть? Эх!.. – бахнул кулаком по столу дядя Вова. И, отвернувшись, замолчал. Молчал и Сергей.

Стало стыдно за себя, что так ничего и не сделал за свои двадцать лет. За жизнь, которая вполне, вроде бы, устраивает, а тут такое… И ведь слышал же что-то в каких-то новостях. Но пропустил, съел, как и прочее.

– Эй, брат, ты спишь, что ли? – Владимир Петрович наполнил давно пустые стопки. – Хрумкай огурчики-то, – есть, поди, зубы, я ладно, холодцом закушу. Батюшко твой шибко любит Олины-то огурчики. Завтра в яму сходим, еще достанем. Увезешь ему.

– А я ить с немцем-то не повоевал, – отведя взгляд, как будто извинился Владимир Петрович, вертя пустую стопку и отчего-то не ставя ее. – Митка с Ленькой в Германию повезли, Витьку в Мурманск, Паньку в Крым. А нас с Егором на Дальний Восток. Его пораньше, меня потом, – продолжал он, помолчав. – На запад сперва, конечно, да потом обратно. Едем, ничего не поймем. Смотрим, к Свердловску подъезжаем, а потом и наши края пошли. Все спрашивают: «Куда нас?», – а никто не говорит. Нам хлеб на станциях бросают, на Байкале омуля сунули. Мне маленько досталось, вкуса не разобрал. Кричат: «Победа, Германия капитулировала!». Обидно стало. Оказалось, к самураям везут…

Сергей волевым усилием прогонял вдруг навалившуюся усталость. То ли от водки, то ли с непривычки, оттого, что встал слишком рано. Сидел неестественно прямо, чувствуя пристальный взгляд тети Оли.

– …А, всяко же было, – рассказывал Владимир Петрович, облокотясь на стол. – Через пустыню Гоби марш-броском шли. Давали селедку одну, чтобы пить не просили, – японцы колодцы потравили. На всю жизнь ее наелся… И сразу без передыху – в бой. Дружок мой, Сашка, в муках умер. Осколком его в живот, в первом же бою... Все кишочки выпали... Он их засовыват, а они обратно. Кричит: «Вова, помоги...» А я что сделаю, реву, не видал такого-то... Много нас там таких, нестрелянных, было. Фронтовики нас ребятишками звали. Жалели, берегли. Никакой дедовщины мы не знали, это нынче сволочь какая-то выдумала.

А им, фронтовикам-то, каково было! Немца одолели, думали: «Всё». А тут опять война. Правда, говорили: «Против немца япошки – слабаки». Зря на них американцы-то атомную бомбу бросили, им и так каюк подходил. А те не навоевались, видно, долго сидели, так хоть лежачего, а пнуть…

– Айда, Володя, отдохни, – тетя Оля потрепала его за плечо.

– А, Оленька, устал я, правда, – дядя Вова поднялся, опираясь о плечо супруги. – Ты, Сережа, не обижайся на меня, старый я, да и праздник сегодня…

Сергей тоже поднялся. Пошел к обитой войлоком двери, проходя ее, больно ударился - забыл пригнуться. В просторных сенях долго морщился и шипел от боли. Потом вышел на крыльцо-веранду.

День незаметно перешел в вечер, солнце било в глаза почти по прямой. Сергей ставил козырьком ладонь, чтобы хоть что-то увидеть. Становилось прохладно, и он вернулся в дом. На столе не было пустых тарелок. Зато кое-какие яства появились вновь.

– Сережа, поди, еще чего отведаешь? – обратилась, выглянув из-за огромной печи, хозяйка.

– Да нет, спасибо. Чаю бы только.

– Вот и хорошо, я тоже попью, – согласилась тетя Оля.

В комнате темнело. Ольга Поликарповна включила низко висевшую слабую лампочку.

– Много уж не договариват дедушко-то, не может. И все они нас щадят: вас – молодежь, да нас – баб. Не говорили и не говорят всего-то. Я слыхала. Когда их еще много было, ветеранов-то, у Володи компания была, выпьют, начнут рассказывать, без всякого, с матюгами, как есть. Там не соврешь, говорят да ревут. А мне скажут: «Ты, Оля, нас не слушай». Шибко страшно говорили. Не дай Бог никому тако-то… Да ты тоже дремлешь, вроде? – Ольга Поликарповна всплеснула руками, засуетилась. – Давай, Сережа, ложись тоже. Умаялся, рано встал-то. Давай, вот постелю тебе. Хоромина-то больша у нас. Есть, где гостя приветить, – слышалось откуда-то из глубины дома. – Давай, Сережа, проходи.

Сергей действительно отяжелел. Монотонный хозяйкин голос убаюкивал. Заснул он, едва коснувшись подушки. Было тепло и необыкновенно уютно…

За стеной во сне вспоминал что-то дядя Вова, охал и непонятно разговаривал…

Статьи по теме: